Виктор Михайлович Васнецов 1848-1926 Виктор Михайлович Васнецов
1848-1926

   


Страница 6.

1-2-3-4-5-6-7

          Москва была в инее, в пресветлых жемчугах зимы.
          Он пошел, пошел и тотчас по привычке – полетел, не ведая на ходу свои семьдесят пять.
          Думал о Толстом. Нестеров в друзьях у великого старца был, а вот Васнецов пришелся не ко двору. В самый расцвет «толстовства» сошлись пути. А «толстовство» – такая же ложь, как все прочие лжи. Правдовидец, правдоборец, Лев Николаевич на свое-то был слеп, как и все смертные… А ведь – гений. Без намека на оговорку. Гений! Как он умел объять человечество. И войну, и мир, а большего-то и нет в человечестве.
          Что-то затрещало, загрохотало, рушась, валясь, в скрипах и стонах. Отпрянул, а потом только увидел – забор уронили. И как саранча – ломают, тащат, бегут!
          Повернулся, сгорбился – и домой. Увидал обломок доски… Остановился, поднял. Еще обломок. Опять поднял.
          – Эй, буржуй! – окликнули его. – Чего побираешься? Ты липы свои спили.
          Поглядел на крикнувшего. Молодой парень, в шинельке, зубы скалит, а сам худой, желтый.
          – Они живые, липы. Они как мы с тобой.
          – Буржуй ты и есть буржуй. Липы пожалел. Главное, чтоб революция жила. Понял? А ты художества свои разводишь.
          Парень убежал, таща большую добычу.
          Посмотрел вослед ему: лицо у парня было умное, сообразит когда-нибудь и про живые липы, и про художества.
          Он вышел к ужину последним, но, как всегда, минута в минуту. Все ждали его. И это было ему приятно. Весь мир полетел к чертовой бабушке, а в его дому покуда все на своих местах.
          Рядом с дедом па высоком стуле – внук Витя. Далее молодежь. Дочь, племянники, племянницы. Прибыли Москву завоевывать. А Москва в топку летит… Впрочем, последнее – старческое брюзжание.
          Варево было изобретено из чего-то невообразимого, но ели молча, как и принято было в этом доме. И вдруг – колокольчик.
          Татьяна, дочь, пошла узнать, кто и почему.
          – К тебе, папа! На автомобиле!
          – Пусть ждут! Ждут! – сказал громко, чтоб те, в прихожей, слышали, знали…
          С минуту посидел, но… встал. Глянул на Александру Владимировну.
          – Мама, накрахмаленную рубашку… Ну, и сама знаешь. Полный парад. Пусть видят, что это такое – художник. Нынешние – в охламонов рядятся. А это охламонство с одежды-то на картины перекидывается. Диалектика. Это, что ли, у вас теперь любимое словечко? – сердито посверлил глазами свою молодежь.
          Ушел к себе и уже через две-три минуты был одет, причесан и куда как величав.
          Его привезли на какой-то Совет, показали нечто кубическое, нечто, по мнению авторов, совершенно такое, чего никогда до них не бывало.
          – Бывало, – сказал он. – Ну, что тут смотреть? Да и о чем разговоры разговаривать? Коли прежнее на помойку истории, значит, – вы первые, как Адам и Ева. Только вот не поворачивается язык сказать вам: плодитесь и размножайтесь.
          Он хотел уйти, но его слушали, и он еще сказал:
          – Я старый человек, однако память мне не изменяет. Все ваши новшества уже в самом начале века были. Меня один биограф донимал, что я думаю и о том и о сем. Вот об этом, – пальцем указал на иссеченное кубиками лицо, – я писал ему: горьки плоды нашего европейского просвещения! Все это – помрачение русских умов. Исполать всякому, кто хоть пальцем пошевелит, чтоб помешать расползанию этих лишаев. А они расползлись-таки. Вот они – лишаи художества!
          Домой вернулся веселый, помолодевший.
          – Мама, я-то их и в хвост и в гриву! А они, знаешь, что? Собираются мне правительственную пенсию выхлопотать. Ибо, говорят: достоин по художеству моему.
          Уже глубокой ночью он сел писать письмо сыну Михаилу.
          «23 декабря 1923 г.
          (…) Работаю все над старыми картинами. Думаешь, что совсем кончил, а когда раскроешь картину, то тут, то здесь опять поправки, и так без конца. Придется, вероятно, насильственно поставить точку.
          Хотелось бы новую картину начать, да холста нет и красок хороших нет. А у меня и эскизы уже готовы, напр. – „Микула Селянинович“ и др. Да вот когда дойдут руки? – не знаю!
          …В последнее время я перечитываю „Войну и мир“ (Льва Николаевича) – произведение великое! Многое мне стало понятнее и яснее. Великая эпопея русского народа!..»
          Терем в Троицком переулке был похож на музыкальную шкатулку. По четвергам сюда приезжали блеснуть виртуозной игрой известные всей Москве музыканты, пели знаменитые певцы, и Федор Иванович Шаляпин тоже бывал. Но прогремели выстрелы на площадях, на самых благополучных улицах, и словно бы некто вычеркнул из календаря и четверг, и все другие дни тоже. Жизнь пошла на часы, терем умолк. Обитателям его казалось, что оборвалось само время.
          А мир не умолкал. Гремела медью новая напористая музыка. Птицы по весне возвращались в старый яблоневый сад. И девочки, вчерашние гадкие утята, обретали лебединую стать. И однажды, когда каждая веточка в саду сияла от птичьих звонов, хозяин терема, старик, суровостью похожий на вулкан, подсел к пианино и сыграл мелодию, простенькую, как пастушок. Мелодия кончилась, но он еще раз сыграл ее, еще, еще.
          И в терем вернулась музыка. А тут еще из Вятки приехал сын старшего, давно уже покойного брата, Аркадий Николаевич.
          – Твоя виолончель без тебя сиротствует, – за вечерним столом сказал ему Виктор Михайлович. – Сыграй нам.
          Виолончель растрогала старика до слез. Молодежь заметила это, заговорщицки перекинулась шепотком, и когда виолончель умолкла, Дмитрий и Людмила – дети Аркадия, Надя – дочь Александра, и свои – Татьяна и Владимир – запели издавна любимое: «Улетай на крыльях ветра…»
          Пришел Аполлинарий Михайлович. И уже все вместе, молодые и старшие, спели «В старину живали деды» и вятские, деревенские.
          – А я помню, – сказала Людмила, – как вы, дядя Виктор, с папой плясали и пели по-рябовски. Вот весело-то было.
          – И я тот день помню! – обрадовался Виктор Михайлович. – Это мы, наверное, в 14-м году приезжали… А может, и раньше. Теперь все слилось в одно и распалось надвое – прежнее время и нынешнее. Вроде бы я тогда был увлечен проектом памятника для Красной площади. Хотел увековечить двух великих людей, о которых нынешнее племя знать не знает и уж, видимо, и знать не будет да и не захочет… О патриархе Гермогене, погибшем за Русь-матушку, где бы вы думали, в кремлевском застенке. От поляков претерпел. И о сподвижнике его, архиепископе Дионисии.
          – Возблагодари небо за несбывшееся, – сказал Аполлинарий.
          – Чего ради? – удивился Виктор Михайлович.
          – Сколько бы ты сил на памятник ухлопал, а нынче его уж и не было бы: взорвали, распилили, раскололи.
          – Не посмели бы!
          – Виктор, ныне уж начали поговаривать о том, не смахнуть ли храм Христа Спасителя, не фукнуть ли динамитом Василия Блаженного: Красную площадь куполами порочит.
          – Если все это… произойдет, – Виктор Михайлович осунулся вдруг, и стало видно, как он стар, как он глубоко стар, их богатырь. – Не сделают… Ну а сделают – обнищают. И вот, когда с рукой пойдут по миру, – духовное нищенство телесного много страшнее! – вот когда по Руси-то зарыщут, в поисках уж не церквей, а каменья разоренного – тогда и вспомнят все… Ну, да мы с тобою, Аполлинарий, до разора не доживем… Не позволят русские люди разорить дом свой! Это ведь красота! Наша, незаемная.
          – Мало ли, Виктор, красоты по белу свету изведено?! Рим, Греция, Византия – все, что мы знаем, – осколки…
          – Осколки, – согласился Виктор Михайлович. – Что далеко ходить, набежавшая в Россию немчура – исконное русское благолепие до того исказила, что мы о нем до последнего даже и не ведали. Катька-немка из московских соборов повыкидывала иконостасы с Дионисием, с Рублевым. И никто не взволновался. А ведь то, древнее искусство, нашему не чета.
          – Зачем вы свое принижаете, Виктор Михайлович? – не согласился с дядей виолончелист Аркадий. – Разве ваши киевские росписи не вершина духовной живописи?
          – Нет, не вершина! Ах, коли бы я знал в те поры истинную русскую икону! Незнание – тоже порок. Я, расписывая Владимирский собор, по наивности думал, что возвращаю миру утерянную красоту наших предков. А на самом деле все это было измышление моего ума. Русская икона была иной. И красота ее – немеркнущая – осталась мне недоступной. Разве я так бы расписал собор, зная творения Ферапонтова монастыря? Но – дело сделано и время мое ушло… Иной раз и теперь бывает, погоржусь собой: чего скромничать? Красота собора – не феофановская, не рафаэлевская или какого иного гения Возрождения, – моя красота, васнецовская. Этого уж никуда не денешь, не спрячешь. А другой раз подумаю – страшно: махина-то вся эта великое мне наказание за великую мою гордыню.
          Виктор Михайлович встал.
          – Вы поиграйте еще, попойте. А мы с Аполлинарием пойдем подышим.
          У крыльца в вечернем неверном свету, как соты драгоценного минерала, светилась сирень.
          – Вот и вспомнишь Врубеля, – сказал Виктор Михайлович.
          Они сошли по ступеням в сад и, до нежности чувствуя братскую близость, молча пошли по темной, насупившейся липовой аллее. Сели на лавочку.
          – Я картину задумал, – сказал Аполлинарий. – Эта будет – последняя…
          – Да, – вздохнул Виктор, – такие ужасные слова, а уже не пугаешься. Что же ты задумал?
          – Вечер… Зеленый, молодой от зелени парк. Деревце, поддавшееся ветру. В движении, в жизни. Пруд. Усадьба без признаков жизни. Старик на каменной скамье. Седой, согбенный, погруженный в свое прошлое… «Баллады Шопена» – назову.
          – Не красивенько ли? Аполлинарий пожал плечами.
          – Все будет просто. Простота не позволит уронить искусство.
          Виктор Михайлович вдруг взял брата за руку. – То, что ты говорил о Василии Блаженном, о храме Христа Спасителя… Может ли это быть?
          – Может, – сказал Аполлинарий.
          – Этого не будет! – яростно крикнул Виктор. – Репин, говорят, возвращается. Мы не позволим… Аполлинарий, пока мы живы, этого нельзя позволить. Тут о себе и думать даже не надо… Я-то, брат, совсем уж… не тот. Но если ты даже один останешься, не отступай.
          Тихо, радуясь теплу, пели в канавах лягушки…
          Аполлинарий Михайлович не отступил.
          В 1929 году общество «Старая Москва», которое в одиночку боролось за сохранение исторических памятников, было распущено.
          В книге «Страницы прошлого» Всеволод Аполлинариевич Васнецов приводит черновик письма, которое Аполлинарий Михайлович отправил в 1930 году в газету «Известия». Речь шла о сохранении храма Христа Спасителя.
          «Этот памятник – народное достояние огромной материальной стоимости, – читаем мы в сохранившемся документе, – над которым работали более пятидесяти лет, представляет несомненную художественную ценность. На его стенах мы видим работы таких известных художников, как Суриков, Семирадский, Марков, Сорокин, Савицкий, В. Маковский, и других. Кроме того, масса скульптурных изображений, украшающих его наружные стены и бронзовые двери, также сработаны известными в то время скульпторами. Помимо того, прекрасной тщательной работы мраморная облицовка стен внутри храма стоит того, чтобы ее сохранить как техническую и художественную ценность.
          Не прибегая к сносу памятника и жилых домов, для постройки Дворца имеется прекрасная местность: ближайшая часть Ленинских (Воробьевых) гор, примыкающая к городу…
          Величественное здание Дворца Советов на… Воробьевской возвышенности, окруженное садами: Нескучным и огромным парком Воробьевых гор, будет отовсюду видно и еще усилит мнение о Москве как о красивейшем городе Европы».

1-2-3-4-5-6-7


Церковь в Абрамцеве.

В. М. Васнецов. Аленушка. Этюд. 1880.

Фасад Дома музея. Проект В. М. Васнецова. 1893–1894.







Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Васнецов Виктор Михайлович. Сайт художника.