Виктор Михайлович Васнецов 1848-1926 Виктор Михайлович Васнецов
1848-1926

   


Страница 3.

1-2-3-4-5-6-7

          Он лег на диван, вытянулся, чувствуя в теле воловью усталость.
          – Будто камни таскал.
          – На лесах нужна привычка, – откликнулся Александр Александрович.
          И больше Виктор Михайлович ничего не слышал. Проснулся – тихо. Однако светло. Приподнял голову: на тахте Павел Александрович. Улыбнулся Васнецову.
          – Мы, видимо, одновременно проснулись.
          – А где ваш брат?
          – В соборе.
          Виктор Михайлович снова опустил голову на подушку.
          – Совершенно разбитый.
          – Ничего, втянетесь.
          – Я приметил, у вас очень хороший рисунок. Где вы учились?
          – В Дюссельдорфе, у Гебгарта, у Мункачи. Ну и в Риме, конечно. Я сказал – Рим, а вы, наверное, тотчас представили себе Рафаэля.
          – Я представил себе Микеланджело, Сикстинскую капеллу, а потом действительно стансы.
          – Увольте! Увольте! Мы с Бароном прожили в Риме десять лет и, может, это и кощунственно, но прониклись к Рафаэлю прямым отвращением. Чувства те же самые, когда патоки переешь.
          – Не понимаю! – Васнецов даже сел на диване. – Когда этакое слышишь от Стасова – жертвенник идеи. Но вы-то – художник!
          – Художники разные бывают. Для нас с Бароном…
          – Кто это такой?
          – Саша. Брат. Он – Барон, я – Попа. С детства так повелось. Вы уж не судите нас… Мы ведь очень рано вкусили древнего немецкого искусства: Дюрер, Гольбейн, Лукас Кранах. Это – великое искусство. Красота его иная. Строгая, лаконичная… Короче говоря – кому что!
          – А я учиться нашему ремеслу начал поздно. Практически – двадцатилетним.
          – Может быть, это и не худо. Вы учились сознательно, зная, к чему стремитесь. А ведь мы с Бароном в том же Дюссельдорфе рисовали, отбывая срок, а душа была отдана, думаете чему – пиротехнике. Мы пермяки, потомственные инженеры. Наш дом – Михайловский завод. Глухомань фантастическая. Ни дорог, ни городов. До Камы и то тридцать верст. Начало нашего увлечения искусством тоже примечательно дикое. Сперли у саракульского лавочника краски. Матушка у нас была строгая, посадила в тарантас и приказала отвезти ворованное хозяину. Все тридцать верст ревели. Но обошлось, наградил нас старичок и красками и кистями… Мать рано овдовела, а потом, на наше счастье, вышла за умного человека, и тот увез нас в Германию.
          – Там, наверное, и занялись пиротехникой?
          – Да нет, раньше. Еще на заводе. Попалась нам на глаза книга. Тут и началось. Однажды чуть дом не сожгли… В честь большого семейного торжества решили мы устроить карусель с четырьмя пароходами. Пароходы должны были идти по кругу и палить из пушек. И вот, когда уже все было готово, оставалось сделать последние штрихи, к нам в комнату зашел наш двоюродный братец. С папиросой в зубах! Увидал порох, ступку, а он охотник был! И давай помогать нам порох толочь. Я увидал папиросу – обмер. Барон успел крикнуть: «Что ты делаешь?» И тут – ба-бах! Мы в окна. Как начали наши четыре парохода палить, ничем и не остановишь… Ну, а в Дюссельдорфе, назло обывателям, уж очень жизнь у них размеренная и правильная, бросали из форточки бутылки с зарядом. Как грохнет, все и выскочат на улицу. Два раза проделка удалась, а на третьей нас выследили и выселили не только из дома, но и с улицы.
          – А с виду такие солидные, такие милые господа!
          – Вот-вот!
          По дороге в собор Васнецов спросил своего спутника:
          – Павел Александрович, вам предстоит написать «Вход в Иерусалим», «Суд Пилата», «Тайную вечерю»… Не угнетает, что лица апостолов, исторических деятелей – того же Пилата – придется… выдумать?
          – Но ведь так делали и до нас!
          – И до нас… А все-таки…
          – Вы знаете, я действительно об этом не задумывался.
          – А у меня из головы не идет. Особенно когда думаю о лике Богоматери… А пророки!.. А русские святые? Какая она была, княгиня Ольга? Ведь получается, какую я напишу, такая она и будет.
          – Такая и будет, – согласился Сведомский.
          – А может, мусульмане правы, не позволяя рисовать лики?
          – Не правы.
          – Почему же?
          – Да потому, что мы остались бы без работы.
          – Деньги-то нас ожидают не очень большие.
          – Знаете, почему я здесь?.. У меня роскошная вилла в Риме. Мои картины в Америке, в Англии и даже у египетского хедива, но я – русский человек, русской землей вскормленный и вспоенный. Я очень хочу оставить по себе память в России. И не просто память. Пишем свои картины мы красками, а только все же и кровью. Каково сердце в нас, таковы и картины наши. Вы простите за высокие слова, по такой уж разговор.
          – Нет, нет! То есть как раз – да, да! Я понимаю вас, Павел Александрович. Я и сам здесь по той же самой причине, что и вы. Пора нам послужить простому русскому человеку.
          – Церковь пока единственное место, где крестьяне, рабочие и самый-самый затрапезный наш люд может получить искусство из первых рук. Мне это Прахов втолковывал, по кто этого не знает?!
          Л про себя подумал: «У меня во Владимирском соборе русский человек будет среди своих русских же святых».
          Вслух об этом не сказал. Сведомский хоть и пермяк, а все-таки Сведомский, недаром в католический Рим ею потянуло.
          Работа с малым потолком шла быстро. Покончил с травами, покрыл кобальтом круг, а в центре его нарисовал золотой крест. Для богатства оттенков, для игры света прошелся по кобальту ультрамарином. И действительно, эффект получился замечательный: крест сиял так, словно в нем была заключена частица солнца.
          Но едва краска просохла, фон вокруг креста порвало, да так сильно – снизу были видны глубокие, до самого белого грунта, трещины.
          Васнецов обнаружил это утром. Бросился к Праховым.
          – Адриан! Все пропало! Эмалевый фон лопнул, как орех.
          – Вот и прекрасно! – спокойно сказал Адриан Викторович. – Садись, садись. И не волнуйся. Случилось то, что должно было случиться. Я долго доказывал инженерам: грунт надо сделать пористый, но специалисты слишком специалисты, чтобы слушать голос разума. Короче говоря, прекращай работы дней на пять. Созовем комитет и поставим его перед фактом.
          – По свинцовым белилам нельзя углем рисовать, а как без этого? Есть и еще одно большое неудобство: белый свет слепит, мешает взять верный тон.
          – Вот все это мы и выскажем господам инженерам и высокой комиссии.
          Через пять дней храм преобразился: стены продрали кирпичом и пемзой, в белила добавили светлую охру.
          – Ну, Адриан, – сказал Васнецов, явившись в собор после нежданных каникул, – приступаю к заглавной работе.
          Наконец-то приехала в Киев семья: Александра Владимировна и четверо детей, мал-мала. Квартиру сняли неподалеку от Софийского собора. Квартиру просторнейшую: Виктор Михайлович перевез из Москвы «Трех богатырей».
          Перед тем как идти в собор, художник любил посидеть возле своей картины. Иногда и за кисти брался, но чаще сидел, смотрел, то замечая всё ужасающее множество несовершенств в картине, то удивляясь великому своему детищу. Удивляясь, как это он напал на столь явственную мысль. Почему эта мысль пришла ему, а не хваткому Репину, например?
          Прошел год.
          Пора было посылать картины на очередную выставку.
          Виктор Михайлович вдруг стал ходить на конюшни. Рисовал тяжеловозов. Принялся прописывать Добрыню Никитича.
          – А чем Васнецовы не богатыри? – сказал однажды Александре Владимировне. – Быть Добрыне нашего корня – рыжим.
          Пристроил зеркало, писал с себя.
          И вдруг однажды завесил «Трех богатырей» холстом.
          – Не успеть, – сказал жене. – Столько лет не спешил и теперь не буду.
          До Киева дошли слухи, что на очередной, Пятнадцатой выставке Поленов и Суриков выставляют огромные исторические картины. Васнецов чувствовал себя изгоем, душа заметалась в тоске, как белка в клетке. Та бурная, счастливая жизнь, которая совсем еще недавно была его жизнью, его волнениями, теперь шла без него, и шла замечательно.
          Васнецов со своих высоких киевских лесов не замечал, что все они – надежда и опора русского искусства – идут плечом к плечу: от жанра к истории, от истории – к религии. Ведь что же может быть выше жизни человеческого духа? Великим мастерам – великие замыслы.
          Репин поставил на Пятнадцатой Передвижной две проходные для себя картины «Собирание букета», «Прогулка с проводником на южном берегу Крыма» и портреты: Глинки, Листа, Гаршина, дочери, Беляева, Самойлова, но писал он теперь картину «Николай Мирликийский избавляет от смерти трех невинно осужденных». В 1887 году праздновалось восьмисотлетие перенесения мощей Николая-чудотворца из Мир в Бари.
          Суриков написал и выставил «Боярыню Морозову» – драматический эпизод из русской истории, когда борьба между приверженцами старых обрядов с никонианами и царем достигла крайнего обострения.
          Поленов, как и Суриков, тоже размахнулся на десятиаршинный холст. Его «Христос и грешница» не только делила успех с шедевром Сурикова, но по воздействию на публику, особенно на студенчество, еще и превосходила этот успех.
          Репин обратился к образу святого Николая-угодника, получив заказ женского монастыря «Никольская пустынь». Это был заказ земляков, вернее, землячек, монастырь находился неподалеку от Чугуева. Репинская картина и все ее авторские повторения не были новым достижением художника. Это еще одна картина, и только. В ней есть что-то от академических работ. Душа не воспылала вдохновением. Дело, видимо, в том, что Илья Ефимович переживал естественный спад после своего «Ивана Грозного». Вершина исторической живописи была покорена, и теперь шел выбор очередной вершины.
          Сурикову, с его неистовым темпераментом, после тесной избы, где мыкал свои последние дни широкий Меншиков, нужно было выплеснуть всю накопившуюся в нем, стреноженную Березовом страсть. Более подходящего сюжета, чем боярыня Морозова, трудно себе и представить. И тут еще нюанс: обиды старообрядцев – это для сибиряка Сурикова было своим, личным делом. Свои русские люди, своя история, свой гнев, свой смех, своя драма. Народная драма. Высшая драма, потому что она касалась веры и еще – правительства, ибо правительство XVII века ради государственных интересов посягнуло на само крестное знамение, изменив его в угоду ученым-богословам, богословам-чужакам, оказавшимся к тому же нечистоплотными в своем угодничестве перед сильными мира сего. Картина Сурикова о вере, но не религиозная.
          Она не судит ни верующих фанатиков, ни смеющихся над ними. Она об одном из самых больных изломов жизни русского парода, она о силе духа русских людей. Вот эта необычайная концентрация русского и делает картину шедевром мировой живописи. Но в том, 1887 году это была всего лишь еще одна картина Сурикова, очень большая картина и очень хорошая. Чистяков, посмотрев Пятнадцатую Передвижную выставку, признал: «Самая выдающаяся картина – это картина В. И. Сурикова „Боярыня Морозова“… В картине этой столько жизни, столько правды и сути – этой бесшабашной, бесконтрольной людской глупости, просто увлекаешься и прощаешь всякую технику».

1-2-3-4-5-6-7


Песнь о Сольгаре Васнецов В.М.

Гусляры Васнецов В.М.

Портрет Е.А. Праховой. 1894. ГТГ







Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Васнецов Виктор Михайлович. Сайт художника.