Виктор Михайлович Васнецов 1848-1926 Виктор Михайлович Васнецов
1848-1926

   


Страница 14.

1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16

          Крамской в письме к Третьякову разнес по косточкам не только Салон, но и пенсионеров Академии.
          «Репин и Поленов, – писал он, – меня не обрадовали, да и сами они не радуются в Париже… Что касается Репина, то он не пропал, а захирел, завял как-то; ему необходимо воротиться, и тогда мы опять увидим прежнего Репина. Все, что он здесь сделал, носит печать какой-то усталости и замученности… Поленов же находился еще в потемках и недостаточно проснулся… Все сделанное им – почти слабо; в колорите же он несколько успел. Савицкий не двинулся ни на волос и тоже уезжает, говорит, что Россия ему даст теперь то, что он ищет. Все ищут! Но мало обретают – общая участь. Харламов… впрочем, я завистлив и потому несправедлив, так вы и принимайте. Портрет Тургенева в Салоне мне не понравился, может быть, потому, что он в Салоне; мне показалось, что Репина портрет не так уж дурен… Маковский (Константин) дебютировал в Салоне своим „перенесением ковра“ („Возвращение священного ковра из Мекки в Каир“. – В. Б.) и… обиделся, что его не заметили. Мне кажется (а может быть, я и ошибаюсь), что никто здесь из русских не догадывается о настоящей причине, почему их не замечают… все говорят в один голос, что это потому, что слишком уж велика численность экспонирующих. – Это справедливо только отчасти… В Салоне обращает на себя внимание или что-либо дерзкое до неприличия с какой-нибудь стороны: со стороны ли сюжета, или живописи, или абсурда (это и заметят как таковое), или действительная правда, или даже попытка к ней. И как мал процент последнего – так это удивительно! Признаюсь, не ожидал… Во всем „Салоне“ в числе почти 2000 №№ наберется вещей действительно хороших и, пожалуй, оригинальных 15, много 20, остальное хорошее 200 №№ будет все избитое, известное и давно получившее право гражданства, словом, пережеванное, – это обыкновенный европейский уровень – масса. Остальное плохо, нахально, глупо или вычурно и крикливо… Говорят, что варвары и провинциалы все ругают, когда попадают в столицу; это правда вообще, но неправда относительно меня – так как я только в 1-й раз еще говорю и ругаюсь и то в письме к Вам, а здесь веду себя прилично и даже скромничаю, все нахожу прекрасным и всем восторгаюсь – словом, подличаю».
          Русские художники всегда были строги в оценках, и прежде всего к своему искусству. Кстати, парижские рецензенты, умеющие и разносить, и восхвалять без меры, к добротной работе Поленова отнеслись вполне доброжелательно и серьезно. Вот несколько строк из парижского «Иллюстрированного мира» от 13 мая 1876 года. «Прекрасный мужской портрет г-на Поленова: кажется, что этот седобородый старик, сидящий с книгой в руках, дышит. Это сама жизнь, жизнь на склоне лет, тихая и задумчивая. Все подробности проработаны широко и точно».
          Ну а какое впечатление произвела живописная Европа на Виктора Михайловича Васнецова? Ведь одно дело отзывы Поленова – экспонента Салона, и Крамского, судящего с высоты своего российского успеха и пишущего свои письма «для истории», и совсем другое дело – мнение молодого, без каких-либо заслуг художника.
          7 мая Васнецов отчитался перед другом Максимовым о впечатлениях, вынесенных из Салона.
          «Ну, братцы, я удивлен и поражен, – писал Виктор Михайлович. – И как вы думаете чем? А тем, что мы воображаем себе какую-то особенно высокую степень искусства в Париже и вообще за границей и оплевываем свое, а между тем мы сравнительно вовсе не так дурны… На 2000 с лишним всего картин 5, которые положительно нравятся; 10–15 тоже нравятся, а остальные почти все такая условщина, рутина, скука, что право совестно за свои прежние увлечения».
          Характерные для русского человека строки! С детства приученные смотреть на Европу как на поставщика чудес, всяческих новинок и совершенств, почитая «их» куда умнее, тоньше, выше, русские люди, приезжая в заграницы, прежде всего испытывали радостное облегчение. Господи, такие же люди кругом, и дураков тоже много. А через какое-то время приходило понимание: вежливы от полного равнодушия к мимо проходящему человеку, живут, думая только о себе, о своей прибыли, о своем удобстве, о сбыте… Оттого, может, и улыбаются чаще, что с улыбкой сбыть самого себя, приятственного, легче.
          Васнецов очень быстро и точно углядел корни «ненашенского» искусства.
          «Правда, общий уровень техники всей общей массы картин лучше, чем у нас, – докладывал он своим российским товарищам по искусству, – т. е. рисунок и вообще техника выработаннее, но ведь это и немудрено. Тут каждому сколько-нибудь порядочному художнику является масса подражателей. Ну, подражать, во-первых, легче, а потом подражают, подражают, да и доработаются кой до чего для глаза приличного.
          Фортуни – нынче их чуть не 10, Невиль явил(ся), опять 15 Невилей рождается. Коро? Сто Коро новых и т. далее. А у нас ведь всякий старается из всех сил именно не походить на другого».
          Расхвалив картины Детайля, Хельмонского, Мункачи, раскритиковал модного Бонна, о русских же – Харламове, Репине, Поленове, Дмитриеве – пришлось сказать: «все так незначительно». С приговором, однако, Виктор Михайлович не спешит: «Вот вам в общих чертах первые впечатления о выставке. Я был даже лучшего мнения о французах, т. к. видел в магазинах очень хорошие картины… Но в конце концов нам все-таки много нужно работать, чтобы сравняться с ними в технике, особенно в рисунке…»
          Три очень разных художника: Поленов, Крамской, Васнецов, особенно разных для того времени, а оценки Салона очень близкие и один и тот же вывод – нужно работать.
          Самое большое впечатление на Васнецова произвела картина Детайля из ближайшей истории, собственно, из современности, война Франции и Пруссии. Чужая война, чужие убитые, а трагедия воспринимается как своя.
          О своем надо говорить, о национальном, о самом главном – и это будет близко всем.
          Картины картинами, а еще была жизнь, повседневность, требующая франков и франков.
          Уже в первом письме Максимову Виктору Михайловичу приходится говорить о денежных делах.
          «Ну и мою картину что ты не отдал за 300 рублей? – пока еще мягко укоряет он своего друга. – Ах ты Филька этакий. Да ведь в нынешнее время покупателя калачом не заманишь. Ну и благо 300… Это ведь около 1000 франков… Для меня теперь всякий рубль дорог. Ты ведь знаешь мои-то миллионы! За квартиру – комнаты (2) плачу 35 фр. в месяц. Завтрак и обед прилично стоит 3 фр. – а в месяц-то…»
          И замечательная приписка. Как бы самому туго ни приходилось, думает и помнит о существующем без всяких средств брате. «Из денег, если получите, Горшков пускай 50 р. пошлет Аполлинарию».
          Парижский адрес в ту пору у Васнецова был следующий: «Rue Frochot № 9». Однако очень скоро после отъезда на родину Поленова и Репина Виктор Михайлович переселился в Медону.
          Сначала это было удивительным открытием: Париж и Петербург – две далекие друг от друга планеты, а вот Медона и Рябово, хоть и не одно и то же, но очень уж знакомое, близкое. Землю под грядки копать приходится что в Рябове, что в Медоне.
          Дом был каменный, вечный. На дворе пахло молоком, лошадьми, скошенной травой. Траву Васнецов ходил косить вместе с хозяином, а потом сидели в тени у родника, пили красное вино и закусывали свежим хлебом с хрустящей корочкой.
          На этюды уходил вместе со стадом, и это тоже очень нравилось крестьянину.
          Рисовать землю и крестьян было так хорошо, так спокойно. И вдруг словно дьявол под локоть толкал: писать крестьян да пашню можно и дома. В чем смысл заграничной поездки? В учебе? Но где она, учеба? Где учителя?
          Поленов, уезжая, выручил деньгами, совсем небольшими, но на сколько-то хватит.
          Крамской обещал взять к себе на квартиру, покуда, правда, и сам не устроился, работает в мастерской Боголюбова, тот на лето перебрался в Трепор. Авось! Авось!
          Да разве русский человек долго думает о том, как прожить: не о том его печали. Ему подавай дело, чтоб за правду стоять, за мир страдать. А тут ни гугенотки своей, ни Садко.
          Покорно открывал папку с рисунками, перекладывал листы, ища в них большого сюжета.
          Попался набросок трех богатырей. Написал в мастерской Поленова. Говорили о репинском подводном царстве, тут Вася и показал письмо Чистякова. Мудрец учитель и за тридевять земель слал советы.
          «Скажите ему, – просил передать, – что в его картине не цвет воды задает тон, а веяние впечатления от былины задать должно тон воде и всему; вода тут ни при чем. Цвет и густота воды бывают разные, а былина такая – одна». Слова Чистякова о былине напомнили об одной старой мыслишке, он ее карандашиком, а может быть, и углем зарисовал сразу по возвращении из Рябова: лохматые могучие кони, могучая троица богатырей.
          Так и встало перед глазами: взгорья, простор, богатыри. Дивный сон детства.
          Нарисовал в единочасье, поднес Васе в подарок, а тот поглядел и сказал строго, по-чистяковски, это в нем было, чистяковское – за все искусство ответ держать и о каждом рисунке заботиться.
          – Эскиз возьму, но не прежде, чем картину напишешь. Да не картинку, смотри. Картину! Только тебе одному и под силу такое!
          Без насмешки сказал, Вася не умел сознательно обижать людей, не понимал этого. Вот и мучился теперь Васнецов над словами друга. Выходило, что Поленов в нем видел такое, чего он в себе пока что не знал.
          Однажды вечером в Медону забрели бродячие акробаты.
          – Мсье, вы идете на представление? – спросила его дочь огородника, глядя вроде бы в сторону, но он понимал цену этому наигранному равнодушию: шляпка-го на головке парижская.
          – Да, – сказал он, – я пойду, погляжу.
          Ему было неловко. Он вроде бы обманывал эту очень хорошенькую девушку. Она вилась вокруг него чуть не с первого дня, ненавязчиво, но не хуже виноградной лозы. И ведь это, наверное, была превеликая глупость упираться столь нежной осаде. В России бы пеньком прозвали! Но что же было делать-то? Что же ему было делать, когда в России его преданно ждала Александра Владимировна, милая, милая Саша.
          Он сразу понял: это будет его картиной. Это будет его Францией. Черная ночь, яркий друммондов огонь. Выхваченные у тьмы, украденные у тьмы, у неизвестности, а значит, шагнувшие в известность, в вечную, ну, по крайней мере, в долгую жизнь фигуры циркачей и зрителей. Зрителей будет немного, даже мало, но циркачи, борясь с бесславьем, со своей долей бродячих артистов, с работой за гроши, может, ради одного только звания своего – артиста – будут фиглярничать, смешить и, рискуя головой, прыгать через голову, переламываться надвое. Вот он – Образ искусства. Не так ли разве сами художники, в том же Салоне? Разве что не скачут! Но ведь точно так же выходят под беспощадный искусственный свет и ждут признания.
          Чуть касаясь его, не дыша, стояла у плеча его красавица француженка, что-то смешное выкрикивал рыжий, а он набрасывал в тетрадочке свой замысел, будущую свою картину, которую, конечно же, примут весной следующего года в Салоне и, конечно же, все заметят ее и заговорят о ней и о нем.
          Крамской одобрял, и сам он тоже, а душа сопротивлялась. Он не уговаривал ее, он ее переламывал. И она вроде бы терпела. Ведь и впрямь это же было умно, сложно и если не ново по теме, так исключительно по задаче: ночь, игра теней, слепящий свет.
          – Отлично, отлично! – говорил Крамской, оторвавшись на мгновение от своего вселенской значимости полотна.
          Он приступал к своему «Хохоту». Осмеяние толпой Истины, осмеяние человека, идущего на Голгофу ради спасения тех, кто над ним смеется. Осмеяние божества. Картина называлась «Радуйся, царю иудейский». «Хохот» для краткости. Холст был взят огромный, 375X501.
          Мастерскую Крамской искал долго, великой картине и место должно соответствовать.
          «Найденная мною мастерская – единственная, которая отвечает всем условиям, нужным для меня… – писал он Третьякову. – Мастерскую мне нужно было непременно внизу, на земле, чтобы при мастерской было что-нибудь вроде сада или дворика и чтобы я был изолирован и хозяин полный двора и сада».
          Русским художникам не очень-то везло с вечными темами. Иванову его картина стоила жизни, причем в Палестинах он так и не побывал. Чистяков не нашел в себе силы ни закончить заклятую «Мессалину», ни отказаться от нее. Та же участь постигла Крамского. Ни поездка в Италию – в Палестину и он не попал, – ни работа в Париже, где воздух дышит искусством, ни особые мастерские под Петербургом, он ради детища своего хоромы отгрохал – не сберегли от неудачи. Ларчик открывался много проще. Картины, хотя они и пишутся из потребности духа и ради духовного просветления, это прежде всего – дело и работа. Воспарив мыслью, пообещав – и прежде всего самому себе – шедевр, художник превращается в марионетку замысла. Великие замыслы чаще всего разбиваются не об обстоятельства жизни, а о полотно, как Икар о землю. Рука не умеет того, что велит мечта.

1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16


Церковь Спаса Нерукотворного с часовней. 1881-1882. Абрамцево

Проект фасада Третьяковской галереи. Калька, акв., перо. Вариант. ГРМ

Фасад дома В.М. Васнецова в 3-м Троицком переулке (пер. Васнецова, 13).







Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Васнецов Виктор Михайлович. Сайт художника.